Фан НарутоФанфики ← Драма

Пациент



Прямоугольник таблички над входом в операционную подсвечивается красным. За створками двери неспокойно, шумно: слышится торопливое шарканье ног в бахилах, короткие обрывистые реплики медсестер, едва различимый приглушенный звон склянок.
Сакура больше не вслушивается, оправляет на себе испачканный халат, разворачивается и шагает вглубь темного коридора, уставленного вдоль стен пустующими скамьями для посетителей. Возвращается на пост и снова окунается в работу: машинально перебирает медицинские карты, шуршит листами очередной истории болезни. Вот только руки по-прежнему не слушаются, все еще беспрестанно дрожат – острый бумажный край взрезает пленку кожи на подушечке пальца. Порез мгновенно расходится, ширится, набухает алой каплей. По спине от затылка до поясницы бежит холод, а мысли в голове так некстати сбиваются, путаются, вновь обращаются к тому странному пациенту, посреди ночи доставленному в госпиталь отрядом Анбу.

В ушах до сих пор стоит пронзительный скрип колес каталки, ноздри щекочет соленый с примесью железа запах крови. А пальцы все еще помнят тепло и влажность от случайного прикосновения к розовой мякоти разорванных тканей. На теле больного нет живого места: ошметки мяса поверх костей, сплошное кровавое месиво.
Но самое удивительное – его чакра. До боли знакомая, обжигающая и острая, она сочится из открытых ран, утекает сквозь брешь в грудной клетке, бесследно растворяется в воздухе.


Сакура знает: он уже не жилец. С такими тяжелыми ранениями на этом свете делать нечего. И то, что над ним сейчас колдуют в операционной, по сути, бессмысленно. Безнадежно.
Но ближе к утру, когда чернота за окном истончается и рассеивается, пронзаемая наискось первыми солнечными лучами, только-только задремавшую Харуно будит взволнованный голос санитарки. Пациент жив. Сакура удивлена и, возможно, впервые в жизни рада собственной ошибке.

Да кто же он такой?
Любопытство одолевает, назойливо и противно скребется где-то внутри, под самыми ребрами. Тайна манит со страшной силой. Быть может, именно поэтому Сакура жертвует обеденным перерывом и, ведомая интересом, приходит в больничную камеру хранения, где после недолгих поисков извлекает нужный ящик из нижнего отсека стеллажа. Срывает с него картонную крышку, заглядывает внутрь: на самом дне покоятся немногочисленные остатки вещей загадочного пациента. Воздух в помещении сгущается, тяжелеет, мгновенно напитывается ароматами жженого пороха, высушенных трав и все тем же металлическим запахом крови, от которого становится дурно. Сакура вздрагивает, отшатывается, зажимает открытый рот рукой. Перед ее глазами – изорванное черное тряпье с местами стершимся, еле виднеющимся узором красного облака. А в дальнем углу короба тускло поблескивает медальон, покрытый россыпью бурых пятен по всей длине цепочки.

Учиха Итачи. Здесь, в Конохе. Живой.

Новость быстро распространяется по больнице, а вскоре выходит и за ее пределы. С желающих посмотреть на старшего Учиху можно запросто брать деньги: шиноби и гражданские с самого утра толкаются в дверях, толпятся в холле, пытаются пройти дальше под видом посетителей. Среди медперсонала также наблюдается заметное оживление: тут и там до слуха Сакуры долетают обрывки взволнованных разговоров, шелест перешептываний. Вполне ожидаемо, возле той самой палаты на втором этаже собирается кучка любопытных медсестер, по очереди заглядывающих в небольшое окошко на двери. И когда Сакура, вооружившись планшетом с прикрепленной к нему историей болезни, кое-как протискивается ко входу в учиховскую палату, она буквально чувствует на себе недовольные, колючие взгляды.
В бледном мужчине, лежащем на узкой больничной постели, едва ли можно узнать того самого Учиху Итачи: сейчас он всего лишь беспомощный, жалкий слепец, нервно вздрагивающий и дергающий головой, едва заслышав приближающийся перестук каблуков. Сакура подходит ближе и невольно замирает в полуметре от стального бортика кровати, охваченная непонятным волнением, давящим беспокойством. Негнущиеся пальцы крепче сжимают жесткие края планшета, с легким шуршанием сминают листы. Она разглядывает Учиху сквозь полуопущенные ресницы: взгляд ненадолго останавливается на вытянутом лице, болезненно исхудавшем и угловатом, с сероватыми впалостями щек и странно острым, непропорционально большим подбородком. Печальная картина дополняется обрамлением из длинных, торчащих клочьями спереди и свалявшихся в сосульки по бокам волос.
Грустное и малоприятное зрелище.
Словно чувствуя, что его рассматривают, Итачи медленно, сонно поворачивается в ее сторону – поверх белизны бинтовой повязки на глазах зловеще скользят тени. Сакура украдкой сглатывает подступивший к горлу ком и лишь усилием воли тушит в себе секундную вспышку глупого желания выскочить за дверь и убежать... От Учихи веет тьмой и безграничной внутренней силой. Силой, по ошибке заключенной в умирающее, слабое тело.
– Как ваше самочувствие? – звук ее голоса кажется особенно громким, со свистом рассекает густую, словно патока, тишину палаты.
Учиха коротко вздрагивает в плечах: он еще не успел привыкнуть к восприимчивости собственного слуха, обостренного до предела и столь чувствительного, улавливающего любой, даже самый отдаленный и незначительный шум. Он не отвечает, лишь едва заметно кивает, склоняет голову к плоской груди – смоляные пряди челки падают на повязку, цепляются за лохматые края бинтов… И Сакура видит, как уголки искусанного, обметанного белым рта приподнимаются, как жесткие губы растягиваются в некоем отдаленном подобии улыбки.

***


Осмотр больного превращается для нее в настоящее испытание. Первое же прикосновение к чужому телу, машинальное и простое, жжется на кончиках пальцев, наполняет изнутри странным смятением, волнением. Сакура с трудом заставляет себя сосредоточиться: хмурит брови, скользит ладонями вдоль мужского живота, зрительно вогнутого даже несмотря на прилегающий к нему толстый слой бандажа. Поток чакры здесь слабый, полупрозрачный и неровный, даже при постоянном поддержании он рано или поздно обмельчает, иссякнет совсем. Учиха безнадежен, и на этот раз смерть не обойдет его стороной, ни за что не выпустит из своих длиннопалых костлявых рук. Сколько ему осталось? Пару недель, месяц?
Сакура кусает губы, переводит потемневший взгляд на сухое изможденное лицо пациента. Сейчас оно кажется еще более бледным, чем прежде: выцветшим, совсем бескровным. Итачи все так же бесстрастен и равнодушен, смотрит на нее в упор невидящими, слепыми глазами, скрытыми за повязкой. Лишь его живот мерно приподнимается и опускается в такт тихим вдохам и выдохам… А Сакуре нестерпимо хочется плакать. Дрожат ладони, пальцы украдкой задевают крепление бандажа. Щекам вдруг становится жарко и мокро от слез. Потому что Учиха все понимает не хуже нее и уже сейчас чувствует на своей шее колючее ледяное дыхание смерти. Ловит, впитывает в себя блеклые отсветы последних дней и все равно, словно давно отживший свое старик, принимает волю судьбы с молчаливым смирением.

***


Осень близится к концу, и дни летят, как птицы. Постепенно догорают краски октября, тускнеют, рассыхаются и осыпаются вслед за листьями с деревьев.
А в конохской больнице, в той самой палате на втором этаже все по-прежнему: шуршит грифель по бумажному полотну, прорисовывая линию жизни чужого сердца, мерно пищит монитор и пахнет по-больничному – лекарствами. И Учиха по-прежнему здесь, пусть и без сознания, пусть и одной ногой в могиле: оплетенный проводами, укутанный в казенное одеяло, с пластиковой трубкой во рту. Неподвижный и тихий, но все еще дышащий и чувствующий. Живой.
Ему только вчера пересадили легкие. В обучающих целях Сакура должна была присутствовать при трансплантации, пристально наблюдать за ее ходом и при необходимости оказывать помощь Цунаде. Последнее, что она видела – это как вдоль мужской груди, покрытой рытвинами-шрамами и гладкими отметинами рубцов, прошлось острие скальпеля, вспарывая кожу, и как глубокий вертикальный разрез наполнился свежей кровью…
Не смогла. Вышла за дверь, в холодный пустой коридор, раз-другой качнулась на слабых ногах и, привалившись спиной к стене, медленно сползла вниз, осела на пол. В груди запекло, сдавило: не вдохнуть. И сделалось так больно и гадко, так захотелось кричать, будто вовсе не Учиху в тот момент резали там, на высоком операционном столе, а ее саму, Сакуру.

***


Измерить пульс. Не по показаниям приборов, а только так: нащупав едва-едва трепещущую синюю венку на угловатом изгибе кисти, под полупрозрачной кожей. И чувствовать, улавливать кончиками пальцев слабое, затухающее биение чужого сердца.
Проверить капельницу, проследить взглядом, как одна за другой срываются вниз тугие капли внутри емкости, а затем присесть на самый край больничной постели, ненадолго, лишь на минуту. Не дыша, всматриваться в мужское лицо с красивыми скулами, тонкой изящной линией губ, узким подбородком… И, на мгновение забывшись, украдкой провести тыльной стороной ладони по бледной щеке. Холодной и гладкой, словно сделанной из матового стекла. Услышать участившийся писк монитора, и тише – сбившееся с нормального ритма чужое дыхание. Опомниться, одернуть руку, сжать ее сильно-сильно, в ноющий от боли кулак, а после – кусать губы, с остервенением рвать их зубами и корить себя за секундную слабость.
А потом, уже уходя, легко поправить съехавшую подушку под головой Итачи, разгладить складки на его одеяле. Вытащить засохший цветок из вазочки, надбитой вверху, поставить новый, свежий, с ярко-желтой сердцевиной и лоснящимися лепестками, сорванный совсем недавно, по пути на работу.

И так неизменно изо дня в день, пока однажды нежданно-негаданно Учиха не приходит в себя: выгибается на постели и заходится сиплым кашлем, взмахивает худыми руками и силится вытолкнуть горлышко трубки изо рта. И стоит лишь Сакуре оказаться рядом, коснуться его напряженных плеч и попытаться успокоить, уложить обратно на подушку, как в ее шею мертвой хваткой вцепляются скрюченные ледяные пальцы. Сжимают так, что темнеет в глазах, так, что уже не вдохнуть.
Потому что все еще живой. Пусть и калека, но живой. Потому что нельзя вот так, в одночасье разучиться быть шиноби.
– Итач-чи... с-сан… – сиплым шепотом, давясь хрипом.
Секундное промедление – и нажим на горло ослабевает. Сакура пошатывается, еле держится на ватных ногах, пытается выдохнуть, но у нее получаются только рваные вдохи без возврата. Чужая рука ощутимо дрожит, скользит выше, к лицу: пальцами – по открытым губам, по переносице, по полуопущенным векам; ладонью – по подбородку, по влажной щеке. Узнавая, изучая наощупь.
– Ты.
Даже не вопрос – утверждение. Сакура осторожно накрывает его руку своей, задевает кончиками пальцев гладкие прямоугольники короткостриженых ногтей.
– Я, – отвечает она спокойно и просто, чуть кивает.
И видит смутную, едва приметную тень улыбки, тронувшую чужие губы.

***


Учиха постепенно идет на поправку: печать смерти сходит с его лица, кожа щек подсвечивается серовато-розовым, все еще слегка болезненным румянцем. Важнейшие показания приборов возвращаются в пределы нормы, результаты анализов с каждым днем радуют все больше. И Сакуре очень хочется верить, что им удалось выиграть еще немного времени, урвать пару недель, быть может, даже месяц, всеми правдами и неправдами отсрочить неизбежное.
– Все будет хорошо, – ободряюще говорит она, светло улыбается.
А Итачи смотрит на нее в упор слепыми глазами, затуманенными блекло-голубоватыми пятнами бельм. Смотрит, какое-то время молчит, затем устало вздыхает. Сакура поджимает мелко дрожащие губы, отводит помутневший взгляд. Понимает: все бесполезно. Ведь Учиха даже не живет – всего лишь существует, прикованный к постели, окруженный невидимым защитным куполом, создающим иллюзию поддержания жизни. Давится горстями пилюль, постепенно чахнет, задыхается от едких, не выветриваемых запахов лекарств и антисептика. И с прежним безмолвным смирением ждет, когда болезнь изъест его слабое тело, вымотает и добьет окончательно.
Это ли достойная смерть для шиноби?..
Сакура не знает ответа.

***


В одну из бессонных ночей, пришедшихся на дежурство, она минует череду больничных коридоров и, замявшись всего на секунду у двери, переступает порог той самой палаты на втором этаже. Шаг, еще один – Сакура идет в темноте, почти наугад. Лишь между неплотно задвинутых оконных штор виднеется синевато-серая полоска неба – блеклый отсвет ложится на пол, расширяется, пересекает шею неподвижно лежащего на постели Итачи, словно отрубая ему голову лезвием невидимой катаны. И это похоже на жуткое предзнаменование.
Сакура замирает, чувствует, как внутри все резко сжимается, как рыдания накатывают жаркой, удушливой волной. И ей не остается ничего другого, кроме как тихо, сдавленно всхлипывать и ронять слезы, зажав рот влажной ладонью.
– Не надо.
Даже в густой полутьме заметно, что тонкие бескровные губы Учихи почти не шевелятся. Он уже давно не открывает слепых глаз: вот и сейчас едва трепещут опущенные серые веки, а и без того хмурые брови лишь сдвигаются еще ближе к переносице. Не отнимая руки от пылающего лица, Сакура обреченно качает головой, подходит ближе, еле переставляя налившиеся тяжестью ноги. Сжимает, с шуршанием комкает в кулаке ткань халата, кусает губы, покрытые незаживающими трещинами, но все же решается: медленно наклоняется к бледному лицу Учихи, укрывая его своей тенью. И успевает заметить, как удивленно приподнимаются его черные брови, прежде чем зажмуриться и легко коснуться губами холодного лба. Итачи коротко вздрагивает, словно его кольнули иглой. Он уже почти не дышит: Сакура чувствует, как постепенно сходит с ее шеи тепло чужого хриплого дыхания. Тщательно сдерживаемые, беззвучные рыдания клокочут где-то у самого горла, готовые вот-вот выплеснуться наружу очередным потоком слез, и Сакура, в последний раз судорожно всхлипнув, отстраняется. Отворачивается прочь, обнимает себя дрожащими руками, окончательно замыкаясь.
Странно, но сейчас она ни о чем не жалеет.
Из приоткрытого окна тянет сыростью и дождем; ветер теребит, раздувает края штор, и когда те все же расходятся – вся палата озаряется тусклым предрассветным свечением.
Учиха молчит, кажется, целую вечность. А потом внезапно давится хриплым кашлем, таким надсадным и тяжелым, что Сакура как никогда раньше отчетливо понимает: ему осталось уже совсем недолго. И впервые за многие годы ее снова душит, одолевает ощущение собственной бесполезности и бессилия. Потому что как бы она ни старалась, что бы ни делала, сколько бы новых дзюцу ни выучила и как бы внимательно ни вчитывалась в сотни медицинских свитков, в конечном счете все будет напрасным. Исход уже известен, его можно лишь отсрочить, но нельзя изменить. И сейчас у нее нет иного выбора, кроме как перестать цепляться за призрачную надежду и наконец смириться. Смириться, как уже давно смирился он…
Когда ливень ложится на землю с тихим таинственным шуршанием, Сакура устало закрывает глаза, смаргивая остатки напрасных слез, и вдыхает воздух, наполненный ароматом дождя.
Сакура принимает волю судьбы.

***


Вместе с бесконечными проливными дождями приходит и ноябрь, мрачное небо давит сверху, под ногами гниют листья: изорванные в клочья и посеревшие, свалявшиеся в грязное месиво.
А в конохской больнице, в той самой палате на втором этаже, Учиха сгибается пополам, перевешивается через бортик кровати и выблевывает кусками трансплантированные легкие – один за другим падают на пол кровавые ошметки.
Сакура знает: это начало конца. И пока на ее глазах все так быстро, молниеносно меняется, она просто стоит в проеме распахнутой настежь двери и не может пошевелиться. Монитор заходится монотонным истеричным визгом, безжизненно болтаются отсоединившиеся провода с присосками, Учиху все еще выворачивает – по глянцу линолеума растекаются остатки отторгнутых органов. А Сакура не чувствует, как разжимаются сами собой ее ослабевшие пальцы, не слышит, как гремят по полу выпавшие из рук пластиковые контейнеры с таблетками, и не замечает слез, застилающих глаза. Сакура не помнит, как оказывается возле постели Итачи, как ее ноги подкашиваются, а колени касаются скользкой кровавой лужи.
Едва не падая с кровати, Учиха роняет тяжелую голову ей на плечо, давится влажным бульканьем и хрипом. Задыхается. Тщетно хватает воздух почерневшими губами, бездумно цепляется слабыми, выпачканными в крови пальцами за ворот ее халата. А Сакура просто не знает, как ему помочь. Потому что это вовсе не очередной приступ – это уже агония. И пока Итачи содрогается всем телом, неумолимо слабея, она лишь крепче обхватывает его спину обеими руками, изо всех сил прижимает к себе, утыкается раскрытым в немом крике ртом в холодное угловатое плечо. Перед глазами стоит непроглядно-мутная пелена слез, грудь сдавливает болью, печет изнутри…
Учиха умирает. Все тише биение чужого измученного сердца, все реже бесполезные попытки вдохнуть... Когда тонкие пальцы, до последнего хватавшиеся за ткань ее халата, безвольно разжимаются, а чужое тело в ее объятиях окончательно обмякает и расслабляется, Сакура чувствует, как мельтешащий страх и отчаяние наполняют ее изнутри: она заходится криком, давится удушающими рыданиями, вжимается мокрой от слез щекой в неестественно изогнутую шею Учихи…
Словно сквозь толщу воды, отдаленным размытым шумом доносятся до слуха топот ног, малопонятные возгласы медиков, фоном – писк монитора, кажущийся почти скорбным. Сакура начинает приходить в себя только тогда, когда с нее стаскивают расслабленное, мертвое тело Итачи, когда расфокусированный, все еще блуждающий взгляд цепляется за его посеревшее лицо с устало полуприкрытыми выцветшими глазами и густыми бурыми подтеками крови у рта и на подбородке.
Больше Сакура не помнит ничего: сознание ее затуманивается, от ног к голове стремительно поднимается горячая волна – и свет меркнет окончательно.

***


Незаметно опускается на Коноху зима: за окном уже вовсю бушует-воет метель, вздымая в седое небо снежную пыль. Вечерний стылый воздух потрескивает, искрится, щиплет Сакуру за раскрасневшиеся щёки, и она, в последний раз зябко поежившись, уходит с заметенного снегом балкона обратно в дом. Щелкает настенным выключателем, стряхивает с волос белое крошево снежинок, вешает на крючок промокший плащ и проходит вглубь своей маленькой, пока еще не обжитой квартирки. Сакура сняла ее совсем недавно: серые, аккуратно зашпатлеванные стены еще не успели обрасти обоями, вместо кровати – смятый футон в углу, а половина перевезенных вещей до сих пор запрятаны в коробки, дожидаясь своего часа.
За последние два месяца многое изменилось. Что-то – бесповоротно и окончательно. Сакуру больше не встретишь в больнице; выстиранный до белоснежного медицинский халат сложен аккуратным прямоугольником и оставлен на самом дне одной из коробок.
Сакура не может забыть. Как не может и смириться.
И каждую ночь, как только сон принимает ее в свои цепенеющие объятья, мягко обволакивает и укачивает на волнах, ей снятся одни и те же невыносимо тревожные, бередящие душу сны. Сакуре снятся слепые глаза и тонкие белые пальцы с запекшимися кровяной коркой ногтями. Сакуре снится темнота той самой палаты на втором этаже, неясные тени, блуждающие по чужому лицу, и запах только что обрушившегося на землю ливня… Сакуре снится Учиха.

На плите тихо посвистывает чайник, выдыхает из облупившегося носика клубы пара. Сакура несколько раз моргает, прогоняя прочь тяжкие мысли. На автомате выключает плиту, прихваткой снимает с огня чайник. И замирает. За спиной чуть слышно дребезжит стекло в потрескавшейся оконной раме, словно кто-то в него ритмично, настойчиво постукивает. Сакура оборачивается на звук, удивленно приподнимает брови, подходит ближе к окну. На узком заснеженном подоконнике чинно восседает ворон: наклоняет голову на бок, внимательно изучая ее бусинками-шаринганами глаз, топчется на основательных когтистых лапах, топорщит свои черные перья и разевает клюв. Сакура догадывается почти сразу. Но прежде чем она успевает окончательно опомниться и потянуться к ручке, чтобы распахнуть настежь окно, птица резко взмахивает смоляными крыльями и взлетает – вслед за ней в воздух взвивается мелкая снежная крошка. А затем, звучно каркнув, ворон рассыпается тяжелыми чернильными кляксами. И Сакуре не остается ничего другого, кроме как молча наблюдать за их растворением в медленно оседающей белой пыли.
– Прощай, – одними лишь губами шепчет она.
Холодное стекло запотевает, согретое ее дыханием: на прозрачную поверхность ложится матовая пленка из крошечных, едва различимых капель. Метель, еще секунду назад, казалось, набиравшая силу и скорость, внезапно замирает; рассеивается туман, расходятся плотные грозовые облака, обнажая серо-синие небеса с проблесками первых звезд.

Этой ночью Сакуре не снятся неспокойные, тревожные сны.
Когда темнота отступает, а из-за заснеженного горизонта выплывает бледно-золотистый солнечный диск, плавящийся в красноватых предрассветных облаках, – наступает зябкое зимнее утро.
И Сакура начинает новую жизнь.




Авторизируйтесь, чтобы добавить комментарий!