Пошлость – одно из важнейших понятий русской культуры начиная с 40-х годов XIX века, которым творцы
Прилагательное «пошлый» появляется в древнерусских текстах в XII веке и по XVIII (XVII) век включительно имеет нейтральные или положительные коннотации («пошлый» означает «исконный», «давний», «настоящий», например, А золото бы было пошлое, т.е. настоящее, действительное; пошлый купец или гость - купец, являющийся полноправным старинным членом корпорации, это звание переходило и на потомство). В XVIII в. слово почти не употребляется. С конца XVIII в. начинается дрейф культурных смыслов, который приводит к новому осмыслению понятия у А.С. Пушкина. Пожалуй, наиболее важным для понимания Пушкиным слова «пошлость» является словосочетание «пошлые полуистины», приводимое им в черновиках статьи «Александр Радищев» («..наряду с пошлыми полуистинами/ с примесью пошлых полуистин и преступного пустословия»): пошлыми Пушкин называет рассуждения, имеющие характер общих мест, но, тем не менее, выражающие стойкие и опасные заблуждения, удаляющие нас от истины. Такой взгляд можно проследить на различных уровнях: философские доктрины (материализм, хотя и модный в обществе, но лишающий мир высшего смысла и цели, и поэтому крайне опасный по сути), стиль поведения (человек ведет себя так, как принято, но это совершенно не соответствует внутренней логике ситуации, сути вещей, требующей от него других поступков, других слов) и т.д. Пошлой может быть названа как метафизика Гельвеция («Александр Радищев»), так и мадригал, который Онегин шепчет Ольге, или сравнения у Батюшкова («Заметки на полях перевода Батюшкова из Парни “Мщение”»).
Под непосредственным воздействием Пушкина слово «пошлый» с новыми коннотациями начинает употреблять Н.В. Гоголь. В отличие от Пушкина, определяющим для Гоголя в трактовке пошлости становится параметр величины, «масштаба личности». «Пошлый» для него - «ничтожный, примитивный, мелкий». «Герои мои вовсе не злодеи, - пишет он в третьем письме по поводу «Мертвых душ» («Выбранные места из переписки с друзьями») - прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей… Мне бы скорей простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, чем все его пороки и недостатки. Явление замечательное! Испуг прекрасный! В ком такое сильное отвращение от ничтожного, в том, верно, заключено все то, что противуположно ничтожному». Приведенное высказывание раскрывает контекст происходящей трансформации культурных смыслов. Он задается романтическим в своей основе противопоставлением художника-творца и его косного окружения, а также осознанием разрыва между образованным слоем и народом и эпическим восприятием народа как среды, где преодолевается ограниченность и узость существования «привилегированных классов» и жизнь обретает подлинный масштаб и смысл. Мы получаем определяющую для русской культуры второй половины XIX века трехкомпонентную структуру, два крайних полюса которой задают несущий в себе высшую истину народ, героическая личность, готовая жертвовать собой ради служения народу, и разделяющая их косная среда обывателей, живущих «без божества, без вдохновенья». Следует также обратить внимание на декларируемую Гоголем особую чувствительность к пошлости именно русского человека, образ которого активно конструируется в этот период русской культурной элитой. Пошлость объявляется органически чуждой русскому человеку, она характеризует либо иную культурную традицию, либо нерусское, иностранное в самой русской культуре. Истинно русский человек не может быть пошлым. В дальнейшем этот мотив будет неоднократно воспроизводиться и станет одной из значимых коннотаций.
Если обратиться теперь к эволюции понятия в культуре второй половины XIX века, то устойчивые инварианты можно описать следующим образом. Исходная интуиция, стоящая за разнообразными культурными смыслами «пошлости», - языковая, точнее, семиотическая. Пошлый человек – тот, кто изъясняется клише, общими местами и уверен, что этих общих мест вполне достаточно для выражения любых, сколь угодно глубоких мыслей и идей, для полноценного общения с любым собеседником. Такая уверенность придает ему чувство успокоенности и самодовольства; пошлость никогда не осознает себя как пошлость. Не обремененные собственными мыслями, пошлые люди «мигом пристают неизменно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат» (Ф.М. Достоевский «Преступление и наказание»). Пошлости языка соответствует пошлость быта, также представляющего собой некое развернутое в пространстве и времени высказывание: интерьер, одежда, жесты и здесь воспроизводят традиционные клише, общие места, выражают некий усредненный стиль жизни, в котором исчезает индивидуальность.
Данная характеристика помещает, кажется, феномен пошлости в эстетической плоскости: пошлость говорит об отсутствии у человека эстетического чутья, способности различать оттенки и полутона в многоцветном разнообразии и сложности жизни. Однако это – лишь один аспект, внешнее проявление заболевания. Пошлость нельзя отождествлять с плохим вкусом: главное в пошлости – не искаженное восприятие гармонии, а стремление «быть как все», отказ от индивидуального выбора. Это – тот род безумия, который Къеркегор назвал полным отсутствием внутреннего. Жизнь в этом случае подвергается последовательному и повсеместному усреднению: усредненное мировоззрение, усредненная система ценностей, усредненный стиль жизни и связанные с ними с ограниченность взгляда, эгоистичность, серость. Одним из основных атрибутов такого способа существования становится скука, которая остро ощущается любым думающим и чувствующим человеком, попадающим в эту среду извне.
Пошлость как отсутствие индивидуальности низводит человека за грань собственно человеческого, даже если он обладает множеством иных достоинств («Жена есть жена. Она честная, порядочная, ну, добрая, но в ней есть при всем том нечто принижающее ее до мелкого, слепого, этакого шершавого животного. Во всяком случае, она не человек… Я люблю Наташу, но иногда она кажется мне удивительно пошлой, и тогда я теряюсь, не понимаю, за что, отчего я так люблю ее или, по крайней мере, любил» - говорит Андрей в «Трех сестрах» А.П. Чехова). В 30-х – 60-х годах XIX века средоточием пошлости объявляется свет, светское общество, где-то с 70-х годов такое средоточие видится в мещанстве, мещанской среде. Обретающее к концу 80-х годов отчетливые семантические очертания понятие «интеллигенция» осмысляется как оппозиция пошлости и мещанству. Таким образом, отмеченная выше трехкомпонентная структура обретает устойчивые очертания: интеллигенция – мещанство – народ.
В начале XX века в связи с социальными и культурными трансформациями ценности предшествующего поколения становятся предметом интенсивной культурной рефлексии, которая самым непосредственным образом касается и понятия пошлости. Некоторые авторы подвергают резкой критике утилитаризм и народолюбие «поколения отцов», противопоставляя им любовь к высшей истине, обретаемой в процессе мистического творческого акта (Н. Бердяев, статья «Философская истина и интеллигентская правда» в сборнике «Вехи»). Пошлыми начинают называться сами рассуждения о пошлости мещанского быта и необходимости жертвовать собой для народа (М. Арцыбашев «У последней черты»). С другой стороны, подвергается сомнению столь значимая для интеллигенции героическая установка, когда жизнь без великих идей, связанная с необходимостью каждодневного монотонного усилия, объявляется низкой и пошлой, и героический порыв превращается из средства в самодостаточную цель, оправдывающую духовную лень и даже моральную нечистоплотность повседневного быта (С. Булгаков, статья «Героизм и подвижничество» в «Вехах»).
В литературе этого периода, а позднее в работах эмигрантов, предлагаются и основные интерпретации пошлости, признанные последующей традицией. Практически все они строятся с обращением к Гоголю. Одна из значимых для русской религиозной философии тенденций состоит в переводе категории пошлости на язык религиозной онтологии и персонологии. Д.С. Мережковский в эссе «Гоголь и черт» придает категории пошлости онтологические характеристики, связывая ее с высшим злом, которое, с его точки зрения, состоит «в слишком благоразумной середине … в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей, не в самом великом, а в самом малом». В.В. Зеньковский в работе «Н.В. Гоголь», отмечая, что «явление пошлости относится к сфере эстетической оценки», затем также переводит его в религиозную плоскость и связывает пошлость с мотивом «оскудения и извращения души, ничтожности и пустоты ее движений при наличности иных сил, могущих поднимать человека». В рамках иной понятийной системы похожие мотивы развивает В.В. Набоков. В эссе «Николай Гоголь» он утверждает, что слово «пошлость» не имеет прямого эквивалента в знакомых ему европейских языках и это не случайно, потому что в европейской традиции нет столь отчетливо выработанного иммунитета против пошлости, а для некоторых наций, например, Германии, пошлость «стала одним из ведущих качеств национального духа, привычек, традиций и общей атмосферы» и затем связывает пошлость с подменой бесконечных ценностей конечными, с представлением, «что наивысшее счастье может быть куплено и что такая покупка облагораживает покупателя».
Категория пошлости в целом сохраняет свою значимость и в советское время. Интеллигенты, пришедшие к власти или сочувствующие ей, в рамках разных дискурсов формулируют основной конфликт эпохи как конфликт между мировым мещанством и народом (пролетариат, крестьяне), получившем, наконец, возможность реализовать дремлющие в нем силы. В столкновении агрессивно пошлого быта мещан и эпического хаоса новой жизни они оказываются на стороне эпического хаоса, который пытаются структурировать. Борьба с пошлостью старых форм быта и поиск новых форм, соответствующих грандиозности происходящих перемен, составляют в эти годы важный мотив деятельности левого авангарда (ЛЕФ, Маяковский, Мельников и др.).
В 30-е годы происходит смена культурных потоков, место радикальной интеллигенции в структурах власти занимают бывшие рабочие и крестьяне. Взятые ими за образец формы быта с идеями культурности, зажиточной жизни весьма резко расходятся с образом будущего, создаваемым интеллигенцией, более того, вполне соотносятся с понятиями пошлости и мещанства в ее понимании. Для советской культуры 30-х – 50-х годов понятие пошлости смещается на периферию культурного поля и начинает использоваться как синоним безыдейности и аполитичности (характеристика Ждановым «Серапионовых братьев», символистов и акмеистов в докладе «О журналах «Звезда» и «Ленинград»»).
Интеллигенция 60-х годов идет по стопам интеллигенции 20-х и вновь обрушивается на мещанский быт, противопоставляя мелочной ограниченности собственника альтруистический порыв к бесконечному. Частота употребления слова «пошлость» возрастает, но значение его размывается. Пошлыми могут быть названы песни Окуджавы, обращающегося к ценностям частного человека и в этом смысле подпадающего под «грех» аполитичности, стремление к материальному достатку и модным вещам, а также слепое воспроизведение идеологических штампов. Последнее оказывается особенно актуальным для диссидентской и близкой к диссидентам интеллигенции брежневского времени, чьи разногласия с советской властью, по замечанию А. Синявского, носят эстетический характер. В полном соответствии с семантикой конца XIX – начала XX века, эстетическое неприятие постоянно воспроизводимых идеологических клише здесь соответствует этическому протесту против нравственных установок людей, их произносящих. Слово «пошлость» снова становится знаковым и начинает использоваться в научных текстах, даже весьма далеких от проблематики русской культуры. «Для наивного, еще не этического, еще не одухотворившегося мироотношения само собой разумеется, что угроза страшит, а надежда радует, что удача и беда однозначно размежеваны между собой, и их массивная реальность не вызывает никакого сомнения: удача - это хорошо, беда - это худо, гибель - это совсем худо, хуже всего. Так воспринимает вещи животное, так воспринимает их бездуховный, простодушно-застенчивый искатель корысти, пошлый обыватель, но также и униженный изгой общества... Но свободный человек - другое дело: аристократическая мораль героизма, эллинское «величие духа» предполагает как раз презрение к страху и надежде...» - пишет в культовой для 80-х годов книге «Поэтика ранневизантийской литератруры» С.С. Аверинцев. Следует обратить внимание на совпадение стилистики этого высказывания с приведенным выше фрагментом «Трех сестер» А.П. Чехова – пошлый обыватель приравнивается к животному, т.е. выводится за рамки собственно человеческого.
Однако, при сохранении традиционного значения весьма узким кругом научной и художественной элиты, в повседневном употреблении семантика слова заметно размывается, и пошлость начинает смешиваться со скабрезностью, с обсцентной лексикой, причем уже без столь жестких отрицательных коннотаций. Система ценностей, сформированная русской культурой во второй половине XIX века и воспроизводимая, хотя и со значительными трансформациями, в советское время, испытывает кардинальную ломку, касающуюся как положительных, так и отрицательных культурных образцов. Культура перестает ощущать, «что такое хорошо и что такое плохо», и это неизбежно отражается в языке: классические эталоны пошлости теряют статус эталонов.
Литература: 1. Пушкин А.С. Александр Радищев. 2. Гоголь Н.В. Выбранные места из переписки с друзьями. 3. Д.С. Мережковский. Гоголь и черт. М., 1906. 4. Зеньковский В.В. Русские мыслители и Европа. М., 1997. 5. Набоков В.В. Лекции по русской литературе. М., 1996. 6. Boym S. Common places: mythologies of everyday life in Russia. Cambr., Mass.; L., 1994.